Развернувшийся спор о содержании 1990-х как раз об этом, — о времени, ставшем истоком нашего безвременья. За последние недели дискуссия, правда, отошла от спровоцировавшего ее фильма Марии Певчих, но приобрела такой размах, что новые тексты посвящены уже характеристике самой дискуссии, а не десятилетию девяностых.

Я тоже воздержусь от анализа утверждений авторов или их целеполагания и попробую выделить то, что мне представляется особенно важным в разговоре о недавнем прошлом.

Первое

Это вопрос об альтернативах. Я не готов согласиться со многим в обсуждаемом фильме, но тем не менее, не могу принять одну из линий «защиты девяностых» от его критиков, а именно утверждение, будто в каждый момент эпохи реформ у реформаторов «не было другого выхода». Такую ретроспективную безальтернативность Йохан Хейзинга называл телеологичностью историков, — но если в прошлом все было предопределено, то и в настоящем у нас нет выбора, — это неверный академически и вредный политически взгляд на историческое развитие. Напротив, нам нужно увидеть ошибки и неверные оценки в прошлом, содержание развилок, в которых общество пошло «не туда», — и уже поэтому дискуссия нужна.

Второе

Это показательный пример того, что такое история, — во всяком случае, история травмирующих проблем. Наше общение с прошлым — это диалог, в котором есть дающие ответы источники и задающая вопросы современность. Всегда существует несколько возможностей рассказать о прошлом, каждая из которых опирается на вопросы к прошлому, заданные из разных точек сегодняшнего общества. История, написанная победителями, отличается от истории проигравших, история империи отличается от истории достигших независимости бывших колоний, история женщин отличается от истории мужчин.

Очевидно, что в 1990-е годы множество людей, — да, пожалуй, большинство россиян — столкнулись с падением жизненного уровня, крахом жизненных планов, что привело, в частности, и к падению средней продолжительности жизни, то есть увеличению смертей. Очевидно также, что снятие идеологического и бюрократического контроля создало невиданные возможности писать, говорить, читать, преподавать, а для многих — и путешествовать за когда-то запретные границы. Отсюда — взаимное непонимание, неготовность признать наличие другого взгляда на девяностые.

Примеры непонимания можно найти у каждой из спорящих сторон: те, кто считает девяностые катастрофой, обвиняют оппонентов в том, что те обесценивают их опыт, но и сами готовы обесценить опыт тех, для кого это было десятилетие свободы и надежды.

Третье

Мы столкнулись с проблемой цены социальных изменений. Как ответить на вопросы: «Надо ли было Петру I строить Санкт-Петербург?» (имея в виду огромные, как считают историки, жертвы среди его строителей); «Надо ли было французам свергать монархию?»; «Надо ли было защищать Ленинград?» (простите, последний вопрос уже как-то попытались задать). За каждым из этих вопросов — цена в сотни тысяч, если не миллионы жизней. Сегодня мы можем (и хотим) встать на сторону жертв: общее благо не должно строиться на смерти множества отдельных людей. Но история судит по-другому.

В обсуждаемом случае все еще сложнее: если в примерах выше мы видим очевидное благо, которое можно взвешивать на весах истории, то многие ли готовы признать благом сегодняшнюю России в сравнении с СССР?

И тут мы переходим к самому важному.

Самое важное

Дело в том, что сегодняшняя Россия — как бы это ни было обидно для сторонников свободы, противопоставляющих «эпоху Путина» «эпохе Ельцина» — это в самом деле итог и продолжение девяностых. Между ними не было разрыва, хотя бы отдаленно похожего на 1917 или 1991 год, одно выросло из другого, как бабочка из гусеницы.

Если мы согласимся с этим утверждением, то давайте посмотрим, есть ли в сегодняшней России что-то лучшее, чем было в стране до рассматриваемого периода, то есть в СССР?

Пожалуй, есть. Сегодня россияне заметно богаче, чем были их родители и они сами в 1980-е. Экономика страны выросла, причем в гораздо большей степени выросла потребительская ее часть, уровень жизни поднялся, исчезли целые понятия вроде дефицита продуктов или товаров. Это огромный прыжок, сделанный страной. А вот уровень свобод и защиты от произвола властей упал, пожалуй, уже ниже позднесоветского уровня.

Этот результат представляется сегодня вполне логичным: современным финансово-экономическим благополучием, сохраняющимся даже в годы войны, россияне обязаны как раз тем экономическим реформам, из-за которых страдали в девяностые. Если бы это был единственный результат того периода, то разговор о цене благополучия все равно мог начаться, — но был бы совершенно иным. Однако сегодня странным кажется говорить о «благополучии», — оно обесценено войной.

А вот современным бесправием и произволом государства мы обязаны тому, что не было сделано в то десятилетие. Тогда не были созданы сдержки и противовесы, предотвращающие узурпацию власти, и выборы высшего должностного лица не стали институтом, позволяющим это лицо сменить. Главный ресурс, созданный перестройкой, — массовая политическая активность россиян, не была конвертирована в институциональные формы гражданского участия, — напротив, она воспринималась как угроза на протяжении большей части постсоветского периода.

И вот что из этого вышло.

Реформы оказались успешными в том, что сами реформаторы считали главным. И провалились там, где элиты девяностых понадеялись на «естественный ход вещей». Если мысленно убежать из сегодня не в прошлое, а в будущее, то завтрашним реформаторам надо сосредоточиться на создании системы сдержек и на выращивании институтов, опирающихся на массовое участие. Только так можно ограничить всевластие и произвол российской бюрократии.