Бессмертные в Макао, или Как перестать быть русским художником
Автор: Андрей Филимонов

Кинорежиссёр Макс Бессмертный и его отец — художник Константин Бессмертный — живут и работают в Макао, бывшей португальской колонии на юге Китая, где португальский язык всё ещё является официальным. После ухода «колонизаторов» в 1999 году начался «переходный период» продолжительностью 50 лет. Сейчас Макао — специальный административный район КНР и мировая столица игорного бизнеса. Здесь привыкли жить на стыке языков и культур. В 1992 году Константина Бессмертного пригласили в Макао и Гонконг участвовать в выставке «Молодые художники Дальнего Востока». Россия была в тренде, и все, кто прибывали оттуда, особенно люди искусства, вызывали интерес. Константин приехал в Макао с женой и четырёхлетним сыном. Выставка имела успех, и галерея предложила Бессмертному контракт. Он думал, что они задержатся здесь ненадолго, «на год-другой», а в итоге остались навсегда. Город менялся, семья врастала в новые языки и привычки, а Россия всё дальше уходила в область памяти.
Макс Бессмертный окончил португальскую и английскую школу. Последние пятнадцать лет он снимает фильмы на английском языке с европейскими и китайскими актёрами. В 2013 году Макс основал продюсерскую компанию Pontus Maximus Productions, которая производит истории из Макао для международного проката и фестивалей. Его короткометражка Dirty Laundry («Грязное бельё») взяла приз на Международном кинофестивале Tribeca (Нью-Йорк) в 2020 году. Макс — гражданин Португалии, так же как и остальные члены семьи. Константин Бессмертный представлял Макао на Венецианской биеннале 2007 года. Его картины выставляются в Нью-Йорке, Лондоне, Лиссабоне, Дели, Гонконге и Москве, где он участвовал в концептуальной выставке «Лихие девяностые». После 24 февраля 2022 года никто из Бессмертных в России не был.
«Нужно только прыгнуть в речку»
— Константин, давайте начнём с вашего переезда. 1992 год: перестройка закончилась распадом СССР, Россия бурлит, а вы отправляетесь в далёкое неведомое Макао. Вам было страшно решиться на такой прыжок? Или помогла лёгкость молодости?

Константин: Мощным стимулом, конечно, было любопытство. На родине тогда царила полная свобода. Я много выставлялся и заканчивал Институт искусств во Владивостоке. И вот получаю предложение поехать в Макао за счёт тамошней галереи со всей семьёй, чтобы участвовать в выставке. Отказаться было невозможно. Я всегда интересовался историей, для меня Макао было почти синонимом Португалии — без малого 500 лет они управляли этой территорией. Конечно, хотелось увидеть всё своими глазами.
— Вы родом из Благовещенска. Португальцев там, наверное, не было, но китайцы для вас точно не в диковинку?
Константин: Конечно. Моя бабушка свободно говорила по-китайски. У нас Китай был буквально в двухстах метрах через реку. И я всё время думал: почему мой дед не мог просто сесть в лодку и уплыть на ту сторону? Такой детский вопрос, на который взрослые не отвечали.
А выставка «Молодые художники Дальнего Востока» в 92-м году успешно прошла в Макао и Гонконге, и галерея быстро подписала со мной контракт на год. Это был хороший старт. Я — провинциальный художник моложе 30 лет, моя жена — пианистка, и на нас прямо ажиотажный спрос: «оставайтесь, преподавайте, работайте здесь». Макао в тот момент был очень интересным уголком: наслоение старой португальской культуры и нового китайского искусства. В начале 90-х там происходила своя «перестройка», и мы оказались в самом её эпицентре.
— То есть решение «остаться» не пришло вдруг, а созрело постепенно?
Константин: Мы каждый год откладывали наше возвращение в Россию: «давайте в следующем году поедем». «Давай Макса в школу отдадим и посмотрим, заговорит ли он на португальском». Он заговорил через три месяца — и стало понятно, что вырывать его из португальской школы уже невозможно. Потом я думал: «вот закончится эта выставка — и поедем». Но выставки не заканчивались: одна, другая… География расширялась: Гонконг, Лондон, Нью-Йорк. Появились новые знакомства, которые невозможно было представить в Благовещенске.
Михаил Шемякин отговорил меня, когда я думал переселиться в Нью-Йорк. Он сказал: «Вы знаете, что на одном только Манхэттене живёт 10 тысяч художников?». Да, это романтично — Манхэттен, Монмартр. Но мне не нравится ютиться в подвале и зарабатывать на жизнь росписью матрёшек, как многие русские художники в Париже. Я предпочитаю свой тихий провинциальный Макао, где мне просторно и есть возможность для творчества.
— Вы часто общаетесь с эмигрантами из России?
Константин: Я встречался с представителями белой эмиграции в Гонконге, в Нью-Йорке, в Париже. Встречался с «шестидесятниками» из второй волны, с такими же, как я сам, «перестроечниками», разбросанными по всему миру. Я знаком даже с одним евреем из Гонконга, которого от России отделяют четыре поколения, его предки сбежали от погромов ещё до революции. И он тоже хранит свои «русские воспоминания». Я заметил, что абсолютно у каждого эмигранта есть ностальгический кусочек родины. Кто-то помнит борщ, кто-то пельмени, кто-то бабушку с её сказками. Вот из таких лоскуточков у эмигрантов и их детей складывается образ России.
— Встречи с ними чему-нибудь вас научили?
Константин: Одна история отбила у меня охоту думать о возвращении в Россию. Опять же в Гонконге познакомился с пожилой женщиной из белой эмиграции. Дочь белогвардейца. Она рассказала, как в 30-е годы в Шанхай и Гонконг приезжали люди из СССР и уговаривали эмигрантов: «возвращайтесь». Сами они были родом откуда-то с Байкала, и их родственники писали им из Сибири: «не надо приезжать, у нас погода плохая». Между строк было понятно, о чём речь. Но несколько человек из этой семьи всё равно поддались на уговоры. Однако корабль, который вышел из Шанхая, направили не «домой», а сразу в Магадан. Все они там сгнили. Подобные истории развеивают иллюзии. Ты видишь, как Шариковы и Швондеры, захватив власть, издеваются над твоей страной.
— Ваших родственников тоже репрессировали в 1930-е годы?
Константин: Я родился в семье, где были одни женщины. С детства я задавался вопросом: куда делись мужики? Их как будто вычеркнули: ни деда, ни дядей — никого. Спрашиваешь бабушку или тётю — молчат. Потом, когда появился «Мемориал», появилась возможность получать информацию, я узнал, что все наши мужчины остались в ГУЛАГе. Дед работал председателем колхоза неподалёку от Благовещенска. Советской власти нужны были умные люди, чтобы вытягивать все эти колхозы-совхозы из нищеты. Дед был на хорошем счету, получал грамоты. А потом — донос, арест, и нет человека. Исчез в одну ночь. Дальше начинается «жизнь после». Бабушка осталась одна. Дети получили клеймо «члены семьи врага народа» — и по отцовской линии, и по материнской. Поэтому я фантазировал в детстве, как дедушка уплывает на лодке в Китай.
«Мне нравится история Рихарда Зорге»

— Макс, а у вас какие первые воспоминания? Детство ваше прошло в Макао, но родились вы ещё в Советском Союзе.
Макс: Моя первая память — детский сад во Владике: идёт огромный снег, и мама приходит меня забирать, потому что всё закрывается из-за метели. Больше ничего не помню о России. Следующее воспоминание: мы едем на трамвае в Харбине, потом через Харбин в Гуанчжоу и дальше в Макао. Это и есть мой первый контакт с «осознанием мира».
Но русская культура никуда не исчезла. Дома мы говорили по-русски, я смотрел российские мультики. Но как только выходишь из дома «в общество» — язык там уже португальский, иногда английский, и тебе нужно знать совсем другой набор тем для разговора. При этом европейцы часто цепляются именно за русскую классику: «О, вы из России — Достоевский, Crime and Punishment…»
— Макс, как себя определяете? Русский режиссёр? Макаосский? Португальский?
Макс: Я вырос в Макао в португальское время. Учился в английской школе, жил в Таиланде, бывал в Португалии, в Англии… Я не знаю, как это сказать так, чтобы не звучало пафосно, но у меня интернациональное воспитание. В детстве я хотел играть и общаться с русскими детьми, но так получилось, что мигранты из России сторонились друг друга, и не было никакой «русской общины», как у других народов. Так что я с детства заводил интернациональных друзей.
— Если представить, что нашёлся продюсер, который дал деньги на русскую историю, какой бы фильм вы сняли?
Макс: Мне интересны темы, которые уводят в прошлое. Я думал про историю Рахманинова и его эмиграцию. Думал про Назино — «остров каннибалов», — где заключённые в сталинском лагере в буквальном смысле ели друг друга. А ещё мне всегда нравилась история Рихарда Зорге: как он жил в Японии, общался с немцами, вёл двойную жизнь и какое испытывал невероятное давление. Меня цепляет общий мотив: русский человек за границей — эмигрант он или разведчик? Почему Зорге мне так близок? Потому что там всё про необходимость «одеваться иначе» и вести себя иначе, чтобы быть услышанным и выжить. И да — как режиссёр ты тоже немного «агент»: входишь в чужую среду и пытаешься говорить на её языке.
— История семьи, русская эмиграция вас не вдохновляет как тема?
Макс: Мой первый фильм чуть-чуть вдохновлён историей отца: молодой художник приезжает в Макао. Персонажа зовут Фео, по сути, это Константин, только не напрямую. Есть даже эпизод, как отец потерял картину в Гонконге и обращался в полицию — реальная история, которая легла в основу моего фильма The Violin Case. Так что биография отца в моих работах присутствует, только не «в лоб», а на «эзоповом языке».
Что касается фильмов про Россию, то снимать такие картины дорого и сложно — требуется реконструкция эпохи. Но когда-нибудь я надеюсь это сделать. Пока что Россия присутствует в моих фильмах опосредованно, как, например, в The Violin Case, где я вдохновился реальным случаем, произошедшим с моим отцом, когда он был в Гонконге и оставил в такси свою картину.

Отправной точкой фильма The Violin Case стала реальная история из жизни Константина Бессмертного. Он вёз уже проданную картину для передачи покупателю и выходил из такси на оживлённой улице, когда его отвлёк звонок по мобильному телефону. Вокруг была типичная гонконгская пробка. Машины позади сигналили, водитель нервничал — и в какой-то момент просто уехал с картиной Константина в багажнике. Этот почти анекдотический эпизод спустя годы неожиданно сложился в кинематографический образ: пересматривая After Hours Мартина Скорсезе, Макс Бессмертный словно увидел свой будущий фильм целиком. В его версии молодой художник теряет в такси «скрипку» — изображённую на полотне. Дальнейшие события превращаются в цепочку всё более странных и пугающих совпадений.
Сценарий был записан и запущен в разработку. Режиссёр искал финансирование. Всё это происходило на фоне ковидного локдауна, когда выезд из Макао был практически немыслим: замкнутое пространство маленькой территории усиливало чувство тревоги и безысходности, которое становилось материалом для фильма.
Постепенно история превратилась в высказывание об упорстве художника, сохраняющего верность своей мечте. Для самого Макса такой мечтой было снять первый полнометражный фильм — несмотря на пандемию. Герой его картины — «бедный, но свободный художник» — близок автору биографически: он вырос в мире искусства и не представляет себе другой жизненной стези. Этот фильм, как древнегреческая трагедия, рассказывает о судьбе, которая «желающего ведёт, а нежелающего тащит». Но по мере взросления любой человек (не обязательно художник) может отказаться от роли жертвы и взглянуть на себя с иронией. Поэтому фильм «Дело скрипки» получился коктейлем из нуара и сатиры на художественную тусовку. Ночь не задалась и стала кошмарной погоней за собственной картиной. В итоге шедевр ускользнул от художника, но осталась надежда и нежелание сдаваться.
— Вы одинаково легко даёте интервью на португальском и английском. Какая культура вам ближе?
Макс: Ближе всего, конечно, португальская. Я вырос в колониальном Макао и каждое лето проводил в Португалии. Поэтому одинаково хорошо понимаю как «низовую» культуру — футбол, анекдоты, песни, так и «высокую»: Камоэнс, Пессоа, Жозе Сарамаго, Мигель Торга…
А потом случился резкий перелом: когда мне было 14 лет, меня отправили учиться в Англию. Там я попал в мир Шекспира, Элиота и других сложных писателей. Это был шок: язык ещё не твой, многое непонятно, но завтра тебе надо сдать сочинение — тысяча слов на английском. В начале было очень тяжело, но я выкрутился. В итоге английский стал почти первым языком.
— В многоязычном Макао легче стать своим, независимо от происхождения, или наоборот — всегда остаёшься чужим?
Макс: Лучшая позиция здесь — это англичанин, говорящий по-китайски: тогда ты вхож в оба глобальных мира. Но это сложно: нужно знать обе культуры по-настоящему, не поверхностно. В XXI веке многое в Макао меняется. И даже мне иногда непонятно, в какую сторону. Я собираюсь снять фильм о старом Макао, каким он был до Второй мировой войны, чтобы люди могли сравнить и увидеть, насколько всё изменилось. Кстати, мой отец не был первым русским художником в этом городе. В сороковые годы прошлого века в макаоском португальском театре Святого Карла декоратором и художником по костюмам работал Юрий Смирнов, эмигрант, бежавший сюда из Харбина от японской оккупации.
Константин: Макао напоминает архипелаг — есть старый колониальный островок, там говорят на португальском. Например, в учреждениях. В других местах нужно говорить по-китайски. Есть также «английский остров». Китайцы, которые приезжают с материка, стремятся к нам для того, чтобы «европеизироваться». В этом смысле мы остаёмся Западом на Востоке. Наверное, через поколение всё изменится. Следующее поколение станет более китайским. Но пока мы держимся и живём «как до 2000 года».
«Пельмень» как мост

— Константин, вы упоминали «борщ, пельмени, бабушкины сказки» как пример тёплых вещей, из которых строится память. Вы соавтор иллюстрированной книги про пельмени — «Последний дамплинг». Почему именно пельмень избран «героем»?
Константин: Потому что пельмень — это своего рода «мост между культурами». Он объединяет Азию и Европу. Это моя любимая тема: «запад на востоке» или «восток на западе». Мы до такой степени перемешаны, что пельмень становится очень удачным символом нашего бытия. Скажи «дамплинг» или «пельмень» — и тебя понимают от Нью-Йорка до Лиссабона и до Владивостока, от Китая до Индонезии.
Что касается названия нашей книги, то я взял его из старого анекдота: когда на блюде остаётся последний пельмень — свет выключают и борются за него в темноте. По стилю это шутейная книга. Я иллюстрировал, а тексты сочинял «мишленовский повар» Kristoffer Luczak, работающий в Сингапуре. Так что, несмотря на анархический, весёлый тон, в книге много ценной кулинарной информации.
Наполеон на Пхукете: ковид, изгнание и поп-культура
— Константин, в фильме вашего сына The Violin Case вы показываете интересный арт-объект, скрипку с изображением Наполеона, и дальше возникает целая «наполеониада» — ироническая, комическая, абсурдная. Откуда взялась эта тема?

Константин: Это моё размышление над феноменом «селебрити-культуры». Спросите кого угодно в любой точке мира — у африканца, у эскимоса — кто самый знаменитый человек? Они, скорее всего, назовут Наполеона. Потому что он везде.
Идея наполеониады родилась во время пандемии: мы застряли на острове в Таиланде, не могли оттуда выехать. Я решил: ок, у меня есть шанс спокойно поработать. В студии на книжной полке у меня стояла книга «История Наполеона». Я размышлял о том, как закончилась его «карьера» — посреди Атлантического океана, на острове Святой Елены. А потом вдруг представил другую картину. Что, если бы его сослали, скажем, в Таиланд, на Самуи или Пхукет?
И вот он здесь, среди туристов и экспатов, делает татуировки, ездит на байке, заводит местную жену — я даже придумал для неё имя — Патайон. Это абсурд, конечно, но абсурд, который раскрывает смысл жизни в изгнании или эмиграции: всё, что у тебя было раньше, не имеет значения.

— То есть Наполеон и пельмень — это две вещи, которые знают все. И вы работаете с такими «иконами»?
Константин: Это поп-культура в хорошем смысле. Что-то общечеловеческое. Поп-культура не придаёт значения национальным, этническим корням. Для неё важна универсальность образа. Кого интересует, что Энди Уорхолл был русином по происхождению? Важен след, который оставляет художник, а не его бэкграунд.
24 февраля и вычеркнутые имена
— Что касается «следа», то у вас с этим всё в порядке, вы даже представляли Макао на Венецианской биеннале.
— Было дело. Я бы с удовольствием представил Россию на биеннале. Но меня не приглашали. Русские художники какие-то более местечковые, что ли. У них всегда такой междусобойчик, типа «я тебя поддерживаю, а ты — меня». Для них я оказался непонятным и посторонним. Когда мы встречались во время биеннале в каком-нибудь венецианском палаццо, разговор шёл обычно на английском языке, но стоило мне перейти на русский, как я на их лицах видел неприязненную реакцию. Мол, знать тебя не хочу. Помните, у Салтыкова-Щедрина описан русский человек за границей? Он садится в поезд и где-нибудь в Берлине уже хочет поцеловать руку немецкому вагоновожатому. Для него иностранец — это всё, а свой — никто.
— Насколько я понимаю, в нынешней России иностранец, особенно с Запада, скорее враг, чем объект преклонения. Эти разговоры «давайте восстановим Советский Союз» — как они вам нравятся?
Константин: Бред. Абсолютный бред. Я сам был пионером, даже проводил смену в «Орлёнке», где мне пытались объяснить, что я живу в самой счастливой стране. Стоять два часа в очереди за хлебом — это называлось у них счастьем? Кстати, Дальний Восток, где я жил, всегда был свободнее Москвы: у нас преподавали учителя, которых высылали из столицы как неблагонадёжных, например во время Олимпиады-80. А художники во Владивостоке занимались абстрактной живописью, и никого это не пугало. «Бульдозерных выставок» у нас не было. Именно такая Россия осталась у меня внутри — более свободная, чем нынешняя.

— Вы перестали ездить в Россию после начала войны?
Константин: А зачем? Чисто технически это сложно — добираться на перекладных. До 22-го года был прямой рейс Гонконг — Москва. Теперь его отменили.
24 февраля, в первый день, когда всё началось, я стал звонить друзьям. И очень быстро это превратилось в страшную механику: поговорил — и вычеркнул из записной книжки. Одного. Второго. Третьего. А потом я остановился, дойдя до фамилии бывшего лучшего друга, и решил ему не звонить. Не потому, что мне стало всё равно — наоборот. Не хотелось узнать, что и там разверзнется пропасть.
После этого я просто закрыл свою записную книжку — чтобы не мучить память и сохранить хорошие воспоминания. Я не хочу разочаровываться. Поэтому воздерживаюсь от общения с прежними друзьями, оставшимися в России. По правде сказать, устал я слушать то, что они сейчас говорят. Можно начать с ними спорить и разом утратить всех друзей из прошлой жизни. А это слишком тяжело. Я предпочитаю, чтобы моя страна существовала ностальгически, как у Набокова. Для него Россия — это детство. Для меня — молодость. Пусть там и остаётся.

