Когда мне говорят про русофобию, я отвечаю: «Ничего, потерпишь»
Лилия Кох — психолог, писательница и поэтесса. В начале нулевых уехала в Германию по программе репатриации, но последние 10 лет жила на две страны. Перенесла тяжелую болезнь, вела дневники, из которых получилась книга, которую с восторгом приняли врачи и онкобольные. После 24 февраля 2022 в Берлине Лилия вместе с мужем занялись поддержкой украинских беженцев, создали клуб психологической помощи, в котором сейчас состоит три тысячи человек.
Расскажите о себе.
— Меня зовут Лилия Кох, мне 50 лет. Я родилась в сибирском городе Омске. Я психолог, писатель, поэт.
Расскажите о вашем творчестве.
— Моя первая книга является автобиографическим романом. Это дневник-исповедь о том, как я перенесла тяжёлое заболевание. Честно говоря, у меня не было цели написать книгу — это в буквальном смысле был дневник. Я только эмигрировала в Германию с родителями и ребёнком и спустя год заболела. Это было тяжёлое испытание, я чувствовала себя здесь чужой, плохо знала язык, у меня особо не было друзей. Дневники — это то, что спасало, поэтому я писала их каждый день. Чуть позже, когда я уже выздоровела, так случилось, что у знакомой заболела дочь, и я интуитивно дала ей почитать эти дневники. Они, что ли, её вытягивали, потому что она меня просила: «Дай ещё. Что ты ещё написала? Дай почитать». Ей помогало, и она дала ещё кому-то у себя в палате почитать. В 2010 году мужа пригласили работать в Москву, я завела себе ЖЖ и стала выставлять туда дни из своего дневника. Я познакомилась с редактором, она прочитала и сказала: «Ты знаешь, это должно быть книгой. Ты должна этим поделиться». Я поделилась. Меня приглашали в Татарстан, в Министерство здравоохранения. Я встречалась с министром, встречалась с онкобольными и «онковыздоравливающими».
Ваши мысли и чувства 24 февраля 2022 года?
— Я как раз тот человек, который никогда не интересовался политикой. Я человек творческий, меня интересуют люди, которым плохо здесь и сейчас, поэтому даже не поняла, что произошло. У меня был поэтический концерт в Москве — в январе мы запланировали очень много разных концертов по России — и 26 февраля я должна была улететь назад в Берлин. 24 февраля мне из Берлина звонит муж и говорит: «Срочно собирайся, нужно ехать» — «А что случилось?» — «Война началась». Я посмотрела речь Владимира Зеленского. Я никогда не забуду то, что и как он говорил. Я как психолог всегда смотрю на то, насколько люди конгруэнтны тому, что говорят и делают. Знаете, когда тебя трогает, и ты не можешь сдерживать своих чувств, то это означает, что человек настолько искренен, настолько настоящий, что этому невозможно сопротивляться. Я очень хорошо помню, как у меня болело сердце после того, как я посмотрела его речь. Болело за то, что происходило, за то, что он испытывал как президент. Это меня повергло в ступор и, наверное, на месяц в депрессию после того, как я прилетела в Берлин.
Как ваша жизнь изменилась после 24 февраля 2022 года?
— Изменилась очень сильно. В 2010 году мы с мужем практически уехали в Россию и жили на две страны, поскольку он там работал, а я была рядом. Как раз тогда я закончила психологический институт и начала писать, у меня за эти годы в России все сложилось: новая профессия, коллеги, друзья, клиенты, деятельность. И когда я вернулась назад в Берлин, я понимала, что последние 10 лет в России — работа проделанная не то чтобы зря — зря ничего не бывает — но сейчас это все перечеркнуто. Я поняла, что мне сложно просто приехать в Россию и читать стихи. Я не знала, кому я буду читать свои стихи. Страшно наблюдать за тем, что происходит с людьми, как они меняются, какое мнение высказывают, как эволюционируют в этом пузыре. Как многие дорогие мне люди превращаются в кого-то другого. Ещё моя жизнь очень сильно изменилась потому, что после этого шока, который длился на протяжении 4-6 недель, я сказала мужу, что я так не могу, что я должна что-то делать. И я помню как сейчас — мы с ним просто встали и пошли на вокзал, потому что знали, что беженцев очень много, что они напуганы, что они приезжают как слепые котята — выходят и не знают, куда идти, не знают языка, и что русскоговорящих волонтеров не так уж и много. Меня пугали: «Ой, да ты что. Ты говоришь на русском, а это же украинцы — они не будут говорить на русском. Им сейчас так тяжело, что они могут на тебе что-то выместить». Я говорила: «Ничего, я выдержу, это не страшно». Я помню это состояние, когда мы стоим перед приближающимся поездом на перроне, на нас эти оранжевые штуки, на которых написаны наши имена и языки, на которых мы говорим: русский, английский, немецкий. Выходят первые люди, женщины… Она выходит, падает на меня и начинает плакать. А я вместе с ней. И мы на вокзале возле стены сели на пол, облокотились об эту стену, она смотрит вверх и говорит: «Ой, вы знаете, а я ремонт дома недавно сделала. И знаете, я люблю орхидеи. Я взяла, представляете, орхидеи нарисовала на потолке, а потолка нет больше». Я ей говорю: «Вы знаете, все будет. Будет время, когда мы вместе поедем и будем рисовать новые орхидеи на вашем потолке, и на стенах тоже». Я, наверное, бесконечно могу рассказывать эти истории, их очень много. Мы познакомились с одной потрясающей организацией, которая помогает приезжающим больным людям, детям-инвалидам. Это очень сложно. Та работа, которую они проделывают — невероятна. Мы пытались им помогать, но за 10 лет жизни в России мой немецкий, конечно же, ослаб, и я не могла помогать в полную силу. Там в основном была бюрократическая работа, нужно было звонить и писать. Я не могла это делать, и тогда муж мне сказал: «Лиль, ты психолог, писатель — творческий человек. Мы должны делать что-то другое. То, что мы можем делать лучше всего». Мы создали клуб для беженцев, на первую встречу к нам пришло 35 человек — это было так много. С тех пор мы стали проводить психологические мероприятия каждый день, потому что людям очень сложно, у них очень много разных чувств, борющихся, противоречащих друг другу. Это и чувство элементарного страха, и чувство вины за то, что они здесь, а кто-то остался там. Мы объясняем им, что в это время каждый человек оказывается там, где должен оказаться, каждый человек на своем месте делает то, что может для мира и победы. Ваша задача здесь и сейчас взять лучшее, с чем вы сможете вернуться домой, чтобы потом помочь своей стране снова встать на ноги. И одно из этих лучших — умение радоваться. Люди, которым сейчас, возможно, хуже, и которые не могут радоваться, когда-нибудь захотят вернуться в нормальный мир, чтобы вспомнить, что радость тоже есть. А если вы разучитесь радоваться и вернетесь в мир, то куда возвращаться им? У нас сейчас около 3000 человек в клубе. Это наша стая, наша семья, наши самые близкие люди. Мы очень их любим и поддерживаем, а они нас. Мы не получаем никаких денег, не получаем никакой помощи от фондов. Единственное, за что мы очень благодарны фондам — за то, что нам дали пару помещений, в которых мы можем проводить встречи и не платить аренду.
Война идет уже полтора года. Как в связи с этим меняются психологические проблемы, которые вы обсуждаете с украинцами?
— Когда люди приехали, первое, самое важное и страшное — это шок от произошедшего, от того, что человеку пришлось пережить. Есть истории, когда женщина дома кормила грудью ребенка, а в этот дом попадает ракета. И она задыхается от пыли, бежит куда-то, чтобы сделать глоток воздуха, а проход уже закрыт осколками и камнями. Через какое-то время ей удается выйти или открыть окно, я сейчас уже не помню, чтобы сделать глоток воздуха, и первое, на что она смотрит — это где ребенок и тепленький ли он. Представляете? Люди проезжают тысячи километров пробок и считают бензин: «Чтобы доехать до той деревни, мне нужно еще столько-то литров бензина. Дайте мне, пожалуйста, пять литров». Поэтому, когда люди только приехали в безопасное место, состояние «Я в безопасности» только начинает работать. Люди только начинают осознавать, что тут безопасно, что сирена не воет. Метро в Берлине очень шумное, оно шумит, как сирена. Я не знала. Встречая на вокзале людей, я увидела, что когда подходит поезд метро, люди закрывают голову. Первый важный психологический момент был, когда люди осознавали, что можно выдохнуть, успокоиться, что в их дом уже не прилетит. Это заняло месяцы. Потом наступила фаза успокоения, сменившаяся тем, что людям нужно было очень много всего сделать: нужно где-то зарегистрироваться, заполнить какие-то бумаги, все найти, где-то жить — а они не понимают языка. Даже тем людям, которых немцы приютили в своем доме, было сложно, ведь это чужой человек, ты его не понимаешь, вдруг что-то не то скажешь. В общем, началось беспокойство. Поскольку мы все выходцы из Советского Союза, то у нас есть это беспокойство, что мне надо что-то сделать, нужно куда-то бежать, само оно не рассосется, никто не поможет. Мы этим закалены, и этим похожи. У них [беженцев] было точно так же — они должны куда-то бежать, стоять в какой-то очереди, что-то заполнять, ведь это действительно необходимо. Появился страх, что я что-то пропущу, сделаю что-то не то, и все пропало — меня снова куда-то отправят. Потом, когда беспокойство немножечко улеглось, начались поиски жилья. Это тоже огромный стресс, это очень сложно — мы провели кучу вебинаров и эфиров на тему, как правильно искать квартиру, как правильно писать письма, что нужно говорить, как себя вести. Это такие тонкости, просто на кончиках пальцев нашего с мужем опыта, который помог огромному количеству людей найти свое жилье. У нас уже столько приглашений на новоселья, и мы до всех дойдем. Потом, когда людям уже более-менее — не скажу хорошо — но спокойно, у них начинается чувство вины. И чувство вины - это такая страшная вещь. Они говорят: «Мне позвонила мама, друг, они со мной уже прощаются, а меня тут кормят, мне тепло, а они там. Что мне делать?» Это разъедающее чувство, заставляющее человека страдать. Они начинают себе что-то запрещать, посылать туда каждую копейку, ничего не могут здесь сделать. Я им говорю: «Так, здесь у тебя ребенок. Если ты сейчас поедешь туда, к своему мужу, ему не станет легче, а станет хуже. Он не хочет, чтобы ты возвращалась. Давай его спросим». Чувство вины — это плохо. Оно ничего не меняет, никому не помогает. Если бы чувство вины нам помогало, война кончилась бы быстрее и нашим близким людям от этого было бы хорошо, то я с удовольствием бы страдала. Но ведь это никому не помогает. С другой стороны, многие близкие люди друг друга не понимают. Например, здесь дочь, там мать, или здесь жена, а там муж. Здесь у нее свои проблемы. Конечно, мы их не ставим на один уровень с проблемами человека под обстрелами, но они есть. Человек потерян, ничего не знает и не понимает, кто он и зачем. И они друг другу хотят пожаловаться. Она звонит и говорит: «Ты знаешь, я сегодня не смогла оформить страховку. Не знаю, примут ли теперь ребенка в больницу». А ей отвечают: «Это ты о чем? Ты сидишь в тепле и мне это рассказываешь?» Это тоже можно понять. Так что ещё одна из проблем — это вот эти отношения. Когда дети хотят забрать родителей, а те говорят: «Нет, я не поеду, не оставлю свой дом». Им там сложно, но и здесь, когда я смотрю на старых людей, им тоже сложно. Я не знаю, что здесь лучше. В любом случае все взрослые люди, и сами решают, как им поступать. Многие возвращаются.
У многих россиян есть родственники в Украине, и они могут узнавать правду о войне из первых рук. Как объяснить тот факт, что они верят не родственникам, а российской пропаганде?
— Вы сейчас коснулись самой страшной для меня темы — силы пропаганды. В марте у меня был юбилей, мы организовывали благотворительный концерт, на котором в перерывах девушка играла одну мелодию. Я спросила: «Что это за потрясающая мелодия?», мне ответили: «Ты что, не знаешь эту мелодию? Это из фильма „Список Шиндлера“». Я никогда его не смотрела. Придя домой, я посмотрела этот фильм и увидела, как режиссер смог передать то, что делали с людьми, это убийство в промышленных масштабах. Немцы ведь действительно верили, что еврей — это крыса, которую нужно немедленно прибить, если ее увидишь. Когда я смотрела этот фильм, думала: «Господи, как это возможно? Как возможно было заставить людей поверить в это?» А ведь они искренне верили. «Смотри, таракан! Скорей, бей его, скорее его бей, а то всем будет ужасно плохо». Насколько страшна пропаганда, которая по крупицам, из года в год травила людей, а они не понимали, что происходит. И это случилось. Я наблюдала за этим своими глазами с 2010 года, я видела, как меняется риторика моих знакомых, моих друзей — тоже психологов, тоже человеколюбов. Вроде все нормально, вроде все тот же человек передо мной, но он уже начинает называть людей чурками. Я думала: «Что происходит? Раньше она так не говорила». Это отравление происходило настолько незаметно, что человек, не привыкший углубляться, интересоваться, самому находить информацию, докапываться до истины, сравнивать, анализировать, был готовым материалом для того, чтобы в него это заливалось. Они превращались в неких зомби. А мы понимаем, что таких людей, к сожалению, большинство.
Когда у российских матерей на этой войне погибают сыновья, почему они так редко обвиняют в этом именно российскую власть?
— Убитая горем мать настолько уязвима, что внушить ей красивую сказку намного проще, нежели принять то, что оказывается-то всё вот как. «Как же я недосмотрела? Как же я упустила? А что же я раньше ничего не сделала?» Это ставит ее в не очень хорошую, не выгодную для самой себя позицию. Человек об этом, конечно же, не думает, не осознает — психика блокирует это исключительно для того, чтобы защитить себя от болезненных, невыносимых мыслей и осознаний. При всем моем нежелании усиливать страдания этих матерей, я очень надеюсь, что не только эти матери, но и вообще все, кто поддерживают войну, когда-нибудь узнают о том, что происходит на самом деле. Точно так же, как когда-то был развенчан культ Сталина, в России развенчается и новый культ. Я очень на это надеюсь.
Возможно ли восстановление отношений между Россией и Украиной в будущем? Или русофобия надолго?
— Я немка, мой отец немец, мы приехали в Германию как поздние переселенцы 21 год назад. Когда я была маленькой девочкой, я жила в Советском Союзе. Мне было 10 лет, я приходила в школу и часто дети в классе встречали меня: «Хайль Гитлер!». Я была ребенком, любящим дедушку Ленина и ненавидевшим Гитлера. Мой папа не мог устроиться на многие заводы, не мог никуда уехать — был невыездной. Мой дед погиб в трудармии во время войны. Все эти люди, включая меня и моих родственников, родились, вообще-то, в Советском Союзе не в первом поколении. Но при этом мы были «Хайль Гитлер!». Когда появилась возможность уехать в Германию, мой отец сказал: «Все, я поеду в Германию». Здесь оказалось, что его немецкий устаревший, так уже даже не говорят, и он не немец, а русский. А там он был не русским, а немцем. Он чувствовал себя очень разочарованным. Я прекрасно понимаю, что когда шла война, и для всех советских людей, и для всего мира немцы были фашистами. Все фашисты, потому что Германия напала на Советский Союз. И когда мне друзья говорят про русофобию, я смеюсь и говорю: «Ничего, потерпишь. Не треснешь. Просто вспомни что было после войны. Ты всю жизнь немцев называешь фашистами. Ты хоть раз задумывалась о том, что среди фашистов были антифашисты, которых сажали, ловили, убивали, судили, преследовали. Ты ведь никогда не думала о том, что среди этих людей есть какие-то хорошие немцы. Все фашисты. И даже я, будучи немкой, рожденной в Советском Союзе, нередко была для твоих детей фашисткой. А теперь ты хочешь, чтобы люди пытались разбираться, кто хороший русский, а кто плохой?» Я не чувствую себя виноватой, но прекрасно понимаю, что какое-то время это будет присутствовать. Украинец может сказать: «Я не хочу слышать твою русскую речь». Кстати, что касается языка — я за то, чтобы его не трогали. Он, слава богу, помогает нам помогать и понимать друг друга. Все утихнет, все пройдет. А когда пройдет — я надеюсь очень скоро — тогда уже будут отделяться зерна от плевел. Я очень надеюсь, что мы сможем снова быть в нормальных отношениях, но вот насчет дружбы и любви… Хотя, знаете: любовь и ненависть длятся долго, но жизнь еще длинней.