Игорь Абрамов: «Против войны в Украине, потому что навоевался в Чечне»

Игорь Абрамов — бывший юрист и волонтер «Штаба Навального» (в РФ считается экстремисткой организацией) из Иванова. В своем городе он был одним из немногих, кто вышел на антивоенные протесты после 24 февраля 2022 года. Его задержали, но отпустили без разъяснительных бесед и протокола. Все потому, что Абрамов — ветеран первой чеченской кампании. Он видел смерть и то, как война расчеловечивает людей.

Расскажите о себе.

— Меня зовут Игорь Абрамов, я из Иваново, город невест. Мне 48 лет, год назад я уехал во Вьетнам, сейчас живу тут с семьей. Я юрист, но моё предназначение, то, кто я есть на самом деле — историк и географ. Это моя стихия, в этом я очень хорошо разбираюсь. В настоящее время я нашёл себя ещё и в качестве тренера.

Как сформировалась ваша гражданская позиция?

— Когда меня наказывал отец, он запирал меня в кладовке. В кладовке кроме консервных банок и старых шмоток висела огромная политическая карта. Что делать ребёнку, когда ты в маленьком замкнутом пространстве и у тебя есть только карта? Я её изучал, и постепенно у меня стал формироваться интерес. Я стал рассматривать города и страны. А почему границы вот такие? А почему здесь моря? А почему здесь города большие, а здесь маленькие? А почему границы расчерчены именно так? Я стал развивать свой интерес, стал покупать атласы, учебники, контурные карты — всё, что было связано с географией. Мне особенно понравилась историческая география, понравилось смотреть на то, как изменялись границы, узнавать причину того, почему они такие. В школе у меня было два предмета, которые шли на ура: география и история. Потом, после окончания школы, я сразу же пошёл на исторический факультет нашего университета. Но я поступил туда в 90-е годы, тогда это было не очень престижно, плюс мне хотелось пойти в армию. Я целенаправленно пошёл в армию, чтобы стать, так сказать, «мужиком», и прервал обучение. Из армии я вернулся немного другим человеком. Я понимал, что историк в нашем государстве не прокормит ни себя, ни семью. А юриспруденция тогда была популярна, и я поступил на юридический факультет. Мне повезло, потому что я учился на юрфаке в 90-е годы, а в этот период на нашем факультете царила полная свобода, полная демократия, и преподаватели, надо отдать им должное, были на взлёте демократических ценностей и прав человека. Они всё это нам и привили. Я впитал все эти либеральные ценности, которые сейчас осуждаются. В 2000 году я закончил университет, и моё видение сформировалось полностью.

Вы участвовали в первой чеченской кампании. Чему вас научил опыт войны?

— Что касается армии, меня поразил её полный бардак и хаос. То в каком состоянии она была… Распад Советского Союза и 90-е очень мощно коснулись армии. Она тогда находилась на стадии разложения. Всё самое плохое, что можно было увидеть, было в армии. Это и дедовщина, и воровство, и уголовная среда, и уголовные правила и мораль — всё это было в армии. А мне это претило, это не вязалось с теми представлениями о мироустройстве, которые у меня были. Отвечаю на ваш вопрос: когда я вернулся из армии, я сделал вывод, что армия — это Россия в миниатюре. Я понял, что все эти законы, правила — всё-всё проецируется на остальную Россию, в том числе и на социальную иерархию: я хозяин, ты дурак.

Вы тогда понимали, за что воюете?

— Нет. Самое смешное, что когда ты молодой, ты не ощущаешь опасности, угрозы. Мы, солдаты, в принципе не имели представлений о войне. Да и не было никакой «войны». Слово война не употреблялось: у нас была очередная «горячая точка». В то время их было много. Я помню Владик, Моздок, что-то ещё было на слуху, ну, и Чечня. Отличий от остальных горячих точек особо не было. Чечня и Чечня, а что там будет — неизвестно. Военное руководство до нас ничего не доводило, да и самого военного руководства мы не видели. Максимум видели старшину. Офицер очень редко сходил до нас с небес, и тут же уходил назад. Солдаты в основном общались друг с другом, были деды и старшина — он у нас был главный. А старшина — что это такое? Нам не очень повезло в том плане, что старшина у нас был бывший афганец, то есть непоколебимый авторитет, и то, что он немножко шизик и ненормальный, что у него крышу рвет — это считалось круто. Я даже не знаю, стоит ли говорить такие вещи… У нашего старшины, например, была такая фишка: он коллекционировал ножи. Ему где-то на зоне по заказу делали специальные ножи. Самое ужасное было то, что он считал, что нож — это пустая железяка, если это не нож убийцы. В его коллекции обязательно должны были быть «ножи-убийцы». А как это достигалось? Мы должны были ловить бродячих собак и зверски с ними расправляться. Мы должны были их убивать, и делать это хладнокровно. Считалось, что это выращивает в нас настоящих солдат и холодных мужиков. Мы истребили всех собак в округе, от щенков до старых псов. Это жутко. Помимо всего прочего, потом мы должны были сожрать их, приготовить прямо на костре и съесть. Такое трешовое у нас было руководство. Больше всего из Чечни мне запомнилось то, что люди там теряли человеческий облик. Там реально начиналась абсолютная аморальщина. После этого оттуда возвращались уже не люди, они были устроены уже немножко по-другому.

Какие ситуации на той войне больше всего травмировали?

— Там человек вынужден делать выбор. Зачастую, для сохранения собственной жизни ты должен был сделать такой моральный выбор, с которым потом тебе придется жить всю жизнь. К примеру: два бойца, друганы, всю службу вместе, коровай хлеба делили, вместе получали от дедов. Они идут на зачистку дома в Грозном — там сидит один снайпер, его просто надо завалить, задача несложная. Двое выдвигаются, но так случилось, что там засада. Начинается стрельба со всех сторон. Одному из двух дружбанов попадают в горло, он падает и начинает истекать кровью. Стрельба со всех сторон не прекращается. У второго есть выбор: он должен либо его вытаскивать, либо уйти сам. Вероятность того, что он ляжет вместе с ним, очень велика, поэтому он отстреливается и уходит назад, смотря в глаза человеку, своему другу, который тоже смотрит на него, но не может говорить, потому что захлебывается кровью. Он уходит, оставляя его еще живым. Что произошло с ним после того, кого он его оставил — неизвестно. Этот мальчик 19-и лет остается там, в этом доме, а он уходит на дембель и живет всю свою жизнь с этой картиной в голове. Тому так и осталось 19, он остался в том доме, а у этого семья, дети и память. Я не хочу говорить, что это было со мной, понимаете? Мне не хочется. У меня до сих пор осталось чувство вины, с которым приходится жить. Мне бы хотелось сказать, что это было с кем-то другим. Но когда началась война, я первым делом пошел на площадь с плакатом «Нет войне», потому что помнил о Чечне и понимал, что все это может повториться с другими. Я чувствовал ответственность перед теми, кто остался там. Я думаю, что те боевые товарищи, которые остались в Чечне, тоже были бы против войны, потому что никто не хочет умирать.

Как вы оказались в ивановском «штабе Навального»?

— Я всегда занимал активную позицию, то есть не просто сидел и ждал, а именно выражал свои мысли. Соответственно, когда у нас были встречи, митинги и демонстрации, я всегда с удовольствием или ходил туда сам, или брал с собой друзей или детей. Первое время это было похоже на первомайские демонстрации. Ну что такое митинг? Это просто народное волеизъявление, это попытка достучаться до небес: смотрите, у нас есть право голоса, и мы хотим, чтобы нас услышали. Это было без агрессии, без битья и переворачивания машин. Мы просто хотели, чтобы нас услышали. Навальный, честно говоря, вначале мне не очень зашел, потому что он участвовал, по-моему, в «русских маршах». Я не очень люблю национализм, поэтому мне это не очень понравилось. Я думал, что, может быть, он политик, который просто хочет получить власть, но уже потом, когда я с ним общался и слушал его, он мне понравился. Знаете, какое преимущество у Навального? У меня с ним год разницы — мы семидесятники. Мы прошли все стадии России с 70-х до современного, нынешнего времени. Он, как и я, все это видел, соответственно, он представлял мое поколение, поколение семидесятников, поэтому он был мне близок. Поэтому я вступил в штаб Навального. Что я там делал? Участвовал во всех митингах и был наблюдателем на выборах. И то, и другое было очень интересно.

24 февраля 2022 года. Каким был для вас этот день?

— Когда началась война, я выходил два раза. Один раз вышел в день, когда началась война, а второй раз, когда всех позвал Навальный, по моему это первые числа марта. Это уже была совсем другая встреча, и это было забавно. Я пришел на площадь, а там была куча автобусов, куча ментов, и я один вышел на площадь. Я видел всех, кто пришел поучаствовать, но они не выходили на площадь. У нас есть Площадь Революции, и вот вокруг неё они были везде: по периметру, в кустах, в скверах — они стояли и наблюдали. Я вышел один, у меня ничего не было, я просто вышел на центральную площадь и стоял. Ко мне подошли менты и проверили документы, потом проверили сумку, но у меня там ничего не было. А потом ко мне на площадь вышел маленький студентик, и мы стали стоять вдвоем. Я говорю: «У тебя там есть что-то?» — «У меня плакат» — «Ну, зря ты с плакатом вышел. Это напрасно». Мы стали с ним разговаривать, стоять вместе, а это, наверное, были омоновцы, потому что они в шлемах были, и им это не понравилось. То есть, мы уже не поодиночке стояли, а кучковались. Двое — это уже куча, толпа. Они нас сразу же посадили в машинку и отвезли в отдел. Здесь произошло чудесное чудо: когда мы сели в машинку, нас менты сразу же стали стыдить: «Там наши, понимаешь, за Родину сражаются, а вы здесь устраиваете такое. Ваши документы». А я до этого, когда ко мне подходили на площади, давал паспорт. В машине я подумал, и достал удостоверение ветерана боевых действий. Надо было видеть их лица, когда они поняли, что я ветеран. «Так, ребята, что вы мне будете рассказывать про войну? Вам рассказать, почему я оказался здесь, почему я вышел?» И они утихли, больше ничего не говорили всю дорогу. Меня привезли в отдел, начали составлять протокол, но, понимаете, менты с уважением относятся к ветеранам, для них это как отдельная каста. У меня много знакомых из правоохранительных органов… Да что говорить, после армии и университета я сам был оперативным работником в налоговой полиции. Я проработал один годик в правоохранительной системе, я знаю, что это такое, а поэтому знаю, как они относятся к ветеранам, что для них это святое. Там ещё какой-то товарищ в отделе должен был поговорить со мной, провести разъяснительную беседу, но когда выяснилось, что я ветеран, он передумал. Меня выпустили без штрафа, без ничего, только на работу отправили письмо: «Доводим до вашего сведения, что ваш сотрудник участвовал в незаконном митинге на площади». А я на тот момент работал начальником юридического отдела на заводе шумоизоляционных изделий «Шумофф».

Вы много лет работали в юриспруденции. Как соотносятся в России законы и право?

— Вы знаете, я сочувствую всем юристам России, потому что суха теория, мой друг, но древо жизни пышно зеленеет, как говорил у нас преподаватель. К сожалению, так растоптать право — это надо еще умудриться. Если вначале это еще было плавненько, завуалировано, типа: «Давайте немножечко подредактируем вот эти закончики. Да, они немножко идут в коллизии, противоречат друг другу. Ну и ладно». Да у нас есть Конституция, федеральные законы, законы, подзаконные акты, но зачастую у нас подзаконные акты противоречат более высоким категориям. Любой гражданин должен руководствоваться Конституцией и законами, но у нас любой маленький чиновник или мент говорит: «Вот у меня здесь, в инструкции, написано вот так. Мне наплевать, что у вас в ваших Конституциях написано. Во! Мне начальник написал». И для него решение и приказ начальника важнее, чем закон. Вот и пошел правовой беспредел и неуважение к законам, а это прямой путь к коррупции. А что говорить про коррупцию? Все знают, какая у нас коррупция. Еще и поэтому Навальный мне так хорошо зашел. Он говорит: «Ребята, есть законы, и вот эти товарищи его нарушают — это коррупция. Два плюс два равно четыре. Вы же видите?» — «Да, я вижу. Я с тобой согласен». А сейчас в прямом эфире режут уши! Боже мой, зачем я вообще стал юристом? Это тень на плетень. Им уши отрезают, а после этого по Первому каналу Симоньян говорит, играя только на эмоциях: «Вон они что натворили. Да его убивать надо сразу же». Страшно жить в таком государстве. Я до того момента, пока не уехал, ходил и ныл жене: «Здесь невозможно жить. Невозможно. Здесь опасно, тупо опасно жить». Потому что в стране, где не работают законы, с тобой может произойти все что угодно, и никакой защиты ты не найдешь, только среди бандосов. А тогда начнется формирование нового права на низах — то, что мы видели в 90-е. А пока это начнет формироваться, кланы будут друг с другом драться и воевать — то есть будут разборки. Вы же все понимаете. А я, получается, трус. Я боюсь за себя, за свою семью, хочу вырастить своих детей не этими: «Да, будет исполнено. Надо петь песню — будем петь. Надо плясать — будем плясать и кивать». Именно из 90-х мы это и получили. [Хочу привить детям] самоуважение, независимость, свободу самовыражения, быть тем, кем ты на самом деле хочешь быть, а не тем, кем тебя пытаются сделать.

Как войну восприняли ваши коллеги-юристы?

— Я был староста группы, и перед отъездом я собрал тех, кого можно было собрать на встречу. Нас было не очень много, всего человек шесть-семь. Те, кто из радикального крыла, патриоты, они вообще не пришли, а те, кто умеренные, те, для кого хозяйственное право выше всего остального — то есть для них деньги и благополучие важнее глобальной справедливости — они были. У них такое видение: «Мы живем в этом государстве, и да, оно нарушает законы, но от этого никуда не денешься, мы должны жить вот так». А были юристы, которые говорили: «Да, это трэш. Но что делать? Будем как-то бороться». Но как бороться? Раньше хоть можно было на митинги ходить. Не военкоматы же поджигать? Это, вообще, я считаю, какие-то глупости.

Как вы оказались во Вьетнаме?

— Я не рассматривал Вьетнам как страну проживания. У меня было какое-то предубеждение: «Азиаты? Ну, это что-то такое. Азиаты совсем другие, они на нас не похожи. Как я буду там жить?». Но это было давно. Ещё меня пугал язык. Я изучал европейские языки: немецкий, французский, итальянский, английский. Я хотел в Черногорию поехать до пандемии, у меня был готов билет, у меня все было готово. Я выучил сербский язык, а это вообще просто. А о вьетнамском я сразу же сказал: «Вьетнамский? Нет-нет-нет, это совсем другое». Но мой друг сюда уехал, а после пригласил меня. Он говорит: «Приезжай посмотреть. А потом не просто посмотреть, а переезжай, здесь круто. Здесь дешево, здесь солнце, здесь люди. Сам все увидишь». Одним кликом мыши я изменил свою жизнь. В 23-м году близилась годовщина войны, мне было тяжело морально и физически. Знаете, когда человек не видит перспективы, не видит никакого будущего, когда нет возможности планировать свою жизнь, он может жить только сегодняшним днем, и это ужасно. Как вообще жить в таких условиях? Я решил: «Будь что будет», и собрал все, что у меня было. Семья не поехала — жена считала, что это у меня дурь и блажь. «Ты сейчас съездишь, окунешься, все поймешь и вернешься, как побитая Каштанка». А как получилось в результате? Тут сыграло роль то, что я историк, географ и юрист — у меня очень быстро сложились все пазлы. Мне было достаточно двух дней, чтобы понять, что это моя страна. Прости, старушка Европа, но я полюбил другую. Здесь потрясающий климат, это просто сказка. В Иванове по полгода лежит снег, остальные пару месяцев весной и осенью у тебя грязь, 50 оттенков серого и немного коричневого, солнце, дай бог, месяц в совокупности. А здесь улицы утопают в зелени, здесь постоянное солнце, вкусная и дешевая еда, люди просто прелесть. я люблю вьетнамцев. Вьетнамцы — это самые душевные люди, каких только можно встретить, прямо божьи одуванчики. А минус в том, что, извините, нужно находить себя, находить работу, а работу найти очень непросто. Это случилось самым неожиданным способом. Меня человек попросил его потренировать: «Ты хорошо выглядишь, следишь за собой, занимаешься спортом, значит, в этом разбираешься. Попробуй меня потренировать». Я потренировал одного, он порекомендовал другому, пришел третий, сработало сарафанное радио, и вот у меня уже есть клиенты, которые готовы ко мне ходить и с удовольствием заниматся. А дальше пошло-поехало. Здесь очень много молодых и креативных русских людей. Здесь вообще другая Россия. Молодые люди сказали: «Слушай, ты старый чувак, олд, но у нас есть к тебе предложение. Давай мы тебя продвинем по интернету, ты будешь заниматься этим же тренерством, только еще попутно через интернет. Нам будешь давать некоторую долю» — «Базара нет». И они начали меня продвигать, то есть у меня теперь есть YouTube-канал, который неожиданно хорошо пошел.

Вы чувствуете личную ответственность за то, что эта война стала возможной?

— Если вначале мне было очень стыдно, я чувствовал неловкость, то когда я уехал во Вьетнам, я немножечко оборвал связь с родиной. В том плане, что это теперь не я, это не мое, я к этому никакого отношения не имею, это теперь не часть меня и не со мной. Ответственность осталась там. Я считаю, что я не то что не при делах, но я не могу ничего с этим сделать. Я могу дать вам интервью — хотя это тоже большой риск, потому что это Вьетнам, а не Европа, и здесь могут быть последствия. Это максимум того, что я могу сделать: донести до людей мысль о том, что война — это тупо и плохо. Когда бомбили Николаев, попали в жилой дом, и из завалов достали девочку. Я помню эту фотографию: она лежит в строительном мусоре, это ровесница моей дочери. Моей дочери 8 лет. Я смотрю на 8-летнюю девочку, блондинку, и вижу свою дочь. Я думаю: «Ну, ничего себе. Как вообще возможно просто хреначить ракетами по городам?» Я русский, но я не такой русский. Я приехал сюда, посмотрел на русских и сделал для себя большое открытие: оказывается, существует вторая, другая Россия, абсолютно другая. С другими людьми, с другим мышлением, более свободная, более либеральная, более толковая, с айтишниками и учеными. У меня сосед кандидат наук, он тоже уехал, как и я. Я нашел свою Россию.

Каким вы видите конец этой войны?

— Я считаю, что для России это в любом случае закончится однозначно очень-очень плохо. Мой товарищ из России сказал: «Сейчас мы дойдем до Днепра, они сразу же скажут: „Все, давай мириться, не можем больше воевать“, границы зафиксируются, а оставшаяся Галичина уйдет к Венгрии и Польше и Европейский союз заладится». Я ему ответил, что это из области фантастики. Даже если Россия поглотит всю Украину, в чем я очень сильно сомневаюсь, то что дальше? Что с этим хозяйством делать? Это не Крым, это целая Украина с не очень дружелюбно настроенным населением. Устраивать концлагеря? Или изгонять всех? Это масса колоссальных проблем. Я своим родственникам-патриотам говорю: «Ребята, все это ляжет тяжким бременем на население России. Победы как таковой не будет: будет хилая победа или поражение».

Вернетесь в Россию, если режим Путина падет?

— Есть такая поговорка: родину не выбирают. Я исхожу из иного убеждения, что родину выбирают. Сейчас мы живем в век, когда государства должны создавать такие условия для человека, чтобы они его привлекали. Мы же перешли уже демографический переход, так что население будет вымирать, и начнется борьба за людей. И тогда эти поговорки станут неактуальными. Я свою родину выбрал — мне очень нравится Вьетнам. Я хочу быть вьетнамцем. Я, наверное, вряд ли им стану, хотя… Местных впечатляет то, что когда мне гаишник пытается сунуть штраф, я ему говорю: «Ты не видишь, что ли? Я вьетнамец». Он сразу же все понимает. Здесь это прикольно, они это ценят. Я полюбил эту страну как женщину, и отдаюсь ей целиком и полностью. Соответственно, мои дети идут во вьетнамскую школу для получения гражданства. Я хочу здесь окопаться, я не хочу больше скитаться по миру. Я же не на рынке государств, чтобы выбирать. Меня все устраивает. Вьетнам закрывает все базовые потребности, я уважаю местные законы, я люблю их культуру, мне заходит буддизм, здесь прекрасные люди. Живи и наслаждайся, приноси пользу государству, и тогда ты будешь свой. Я воспитываю детей, которые хотят быть вьетнамцами. Пусть будут вьетнамцами.

Чего вы боитесь?

— Есть только один страх. Знаете, чем отличается семейный человек от одиночки? Если бы я был один, то мне вообще ничего не было бы страшно, потому что я сам себя и прокормлю, и приживусь в любом месте, в любой стране. Но у меня есть ответственность перед семьей, у меня есть два ребенка восьми и шести лет, которые подходят с такими большими глазами и говорят: «Папа, ням-ням», и мне надо поставить их на ноги. У меня есть страх, что я не смогу это сделать. Это чувство ответственности растет, когда что-то не получается, что-то скатывается вниз, что-то не срастается. Мы же здесь все еще в жидком состоянии находимся, все русские пытаются здесь пробить толстый асфальт и пустить корни, зацепиться, чтобы успокоиться. У нас только-только пробиваются ростки, но на это нужно время и терпение. Это труд. Очень многие семьи из-за этого здесь распадаются, и я не могу сказать, что моя семья точно сохранится. Не дай бог, конечно, этого очень не хотелось бы. Мой самый большой страх: потерять семью. Я хочу, чтобы она не распалась, чтобы не потерять детей.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN