Кирилл: «Борцов за справедливость в России не любят»

Кирилл — эколог, поэт. Уехал из России всего полтора месяца назад. Кирилл участвовал в «Маяковских чтениях» и дружил с Артемом Камардиным, которого «за призывы к антигосударственной деятельности» приговорили к 7 годам колонии (на «Маяках» он читал антивоенные стихи).

После запрета «движения ЛГБТ» в России Кирилл решил уехать, хотя считает для себя важным вернуться при первой возможности на родину и «обеспечивать ее лучшее будущее».

Расскажите о себе.

— Меня зовут Кирилл, я из Москвы, из Подмосковья, из Мытищ, приехал в Тбилиси полтора месяца назад. До тех пор я был экологом, работал в экоцентре — и швец, и жнец, и на дуде игрец: работа такая, нужно все успевать. В основном работа с людьми и консультирование по вторсырью. Помимо этого, я поэт, уже где-то лет пять-шесть точно, у меня такая солидная карьера с разными периодами. Три года я волонтерил в многопредметной школе. Преподавал я там поэзию, экологию, химию, английский язык, был куратором у школьников, сопровождал их бытовые и психологические нужды. Ну, и хозбригадник тоже: кухня, все дела.

Каким вы помните день 24 февраля 2022 года?

— Я прочитал новости и выпал в осадок. Но у меня было собеседование с одной школьницей, поступающей к нам. И пришлось как-то все эти заботы убрать в себя и провести это самое собеседование. Я аккуратно у нее пытался уточнить, как настроение: «Зачем хочешь в школу? Что хочешь изучать? Как мы можем ответить на твой интерес?» и все такое. Пришел отец, тоже глаза бегают: «Знаешь, что война началась?» Я говорю: «Знаю, у меня рабочий звонок. Сейчас закончим, поговорим». Я был из тех, которые долго отрицали, я долго думал, что наладится, все нормально, что это все какой-то политический закидон, за которым вот-вот придет какая-то соразмерная плата, цивилизованное решение мирового сообщества. Но его не было.

Вы были участником Маяковских чтений. Ваш друг Артем Камардин попал в тюрьму. Было ли ощущение, что и за вами могут прийти?

— Я там участвовал с 17-го года, я до того, как туда попал, был таким поэтом, писавшим про любовь и депрессию. Оказавшись на «маяках» я ответил на какой-то вызов: писать поэзию гражданскую, социальную, злободневную, и в этом хорошо преуспел, завелась куча друзей. С Артемом очень сильно подружился. Было много классных, мощных перформансов вместе, я там расцвел как поэт, ощутил вес и кайф, и какой-то долг, стоящий за тем, чтобы называть себя поэтом. И мы делали из года в год, такую умеренно провокационную штуку, упражняли свободу собраний, свободу слова, протестовали против цензуры. Ощущалось, что год за годом опасность к нам приближается, но мы просто продолжали делать то, что мы делали, мы не то чтобы позволяли себе какие-то новые дерзости. После начала войны, в апреле, когда мы впервые вышли, у людей были разные эмоциональные состояния и, соответственно, планы на то, что они будут читать, как они будут представлять себя. В апреле выступили большим коллективом, потому что у всех был запрос, но как-то с напрягом. Потом, ближе к лету, все тоже как-то выдохнули, то есть у людей осталось абсолютно глубокое чувство возмущения, но вся Москва вернулась к тому, что жить как прежде еще получается. И нас это расслабило — вместе с этой летней жарой, вместе с афтерпати, с пивом в скверике, вот этим всем. Хорошо помню августовские чтения , когда у приходящих людей было спокойное, разнеженное, веселое ощущение. а Борис и Артем говорили, что за ними следят. Помню они мне сказали: «В общем, если что-то с нами произойдет, Кирюша, ты, короче, наша надежда. Последние чтения веди. Ты у нас, кажется, еще не замаран этой опасностью, этими слежками никак. Так что, в общем, доверяем тебе». Я сказал: «Дело достойное, базара ноль». А в сентябре нас разогнали, меня не было на чтениях в сентябре. Ну, собственно, мобилизацию уже объявили дней за 5-6 до того. Меня, честно, мама не пустила на чтения. То есть я сильно колебался — стоит или не стоит. С одной стороны, выразить протесты, поддержать друзей, проявить солидарность цеховую с поэтами. С другой стороны, не хотелось получить повестку в общественном месте. Собственно, когда это произошло, я просто на два месяца засел дома. Я включил свою депрессивную мышцу и сидел дома, не вылезая, как я это умею делать, пережил. Отправил одного своего друга туда — быть моими глазами, смотреть, что происходит, и вот когда пошли новости, что забирают, я бегал по дому, прыгал, дрожал руками. Меня родители поддерживали, успокаивали, но все-таки говорили: «Хорошо, что ты с нами». Как-то так. Потом уже были первые суды — в ноябре, в октябре. Я ходил на первые два суда — в 22-м, 23-м году, когда из поэтов еще никто не разбежался. Думали, что будет, все были на разных стадиях принятия. Я в тот момент был в стадии отрицания, типа, недоразумение, отпустят, все дела. Хватали кого ни попадя. Егора же схватили — вообще, абсолютно левого чувака. Как раз тогда много кто уехал, вторая волна эмиграции, кто-то успел вернуться, ветераны Ларса… Я там встречался с кем-то из поэтов в метро, и мы такие: «О, привет» — «Привет». Перекидывались судьбами: я расскажу, что и как на судах, мне расскажут, как эмигранты толпятся на горных перевалах.

Когда и почему вы уехали?

— Я уехал в марте 24-го, сильно после всех этих событий. У меня долго формировалось мнение, что мне делать в контексте разгона «маяков», потому что, собственно, и судебный процесс затянулся очень надолго. Я когда понял, что жить нужно дальше, и при этом обнаружил себя в изменившемся политическом климате, мне повезло найти работу эколога. Какая-то такая классная была возможность сублимировать вот это желание делать добро и работать с людьми, которые разделяют это желание — исправлять ошибки неработающего государства. И хотя в школе я больше не смог преподавать поэзию, потому что меня это вырубило абсолютно, но я там преподавал другие штуки, стал хозбригадником. С экологией я как-то плюс-минус вернулся в строй. Судебные дела затягивались, все поэты разъехались, в 23-м году, осенью, искали людей — быть свидетелями защиты, я вот согласился и пошел. Меня, в общем, ранило и задело, что я там был единственный поэт. Там были свидетели защиты: я, затем два друга Егора. Меня, попросила выступить свидетелем защиты адвокатесса Егора, и за него можно было бороться. Про Артема я потом уже понял, что это личная расправа, что это принципиальное дело, его не отвоевать, а вот за Егора можно было посостязаться. Я, в общем-то, туда пришел с посылом, что я на «маяках» давным-давно, а Егора там ни разу не видел. Артема знаю, он там тоже просто поэт, без замахов на военизированные действия и все такое, ну, и еще мать Егора — инвалид. Меня там судья сильно помучила с вопросами, мол, поэт ли я, о чем я пишу, кто является администратором группы в Телеграме, группы ВКонтакте, вот это все. Явно пытались пришить Артему какие-то свидетельства, чтобы было за что его сажать. А я же принес присягу, но я понимал, что мои слова будут использованы во зло. Я понимал, что от меня пытаются не правды добиться, а просто поймать меня, чтобы я оступился, обмолвился о чем-то не том, это бы приписали к делу. Так что увиливал как мог, говорил правду, когда чувствовал, что если опять буду увиливать, моим показаниям не будет цены. Я почувствовал этот исполненный моральный долг, я Артему в свое время, в 18-м году, пообещал, что я буду вытаскивать его из мусарни, когда читал на «маяках» посвященные ему стихи, признавался ему в симпатии, но я чувствовал себя некоторым заложником этого обещания. Выступив свидетелем защиты на том суде, я почувствовал, что это обещание исполнено, с горем пополам. Плюс Верховный суд признал ЛГБТ экстремистской организацией, и вот тогда я тоже две недельки подепрессовал, пару дней как-то помучался в кошмарах, понял, что пора, пора уезжать. За три месяца поднабрал денежек, закрыл дела и приехал.

Вы выходили на митинги в России? Как это было?

— Последний раз я был на митинге в январе 21-го, это когда Навальный приехал. Я много был в 17-м , в 19-м, когда был другой запах в воздухе. Оглядываясь назад, это все кажется такими славными временами, когда не было таких жестких практик, людей забирали по автозакам, по ОВД, я там немножко передавал передачки, но так, по минимуму. Меня скорее правозащитники привлекали как такие рьяные люди, герои-энтузиасты своего дела, и я к этому притягивался больше из какой-то своей красоты, нежели из внутреннего воспитанного гражданского стержня, он у меня попозже немножко возник. Да и то, я не совсем тот человек, который готов пойти на жертвы, не тот у меня темперамент. Но на митинги ходил, в общем-то, со мной на них ничего не происходило, бывало, происходило с моими друзьями всякое. Вот когда война началась и были антивоенные митинги — в феврале и в марте, я помню, у меня где-то человек восемь выходило, в основном это девчонки, повязали семерых. Тогда были уже, скажем, другие поставленные планы.

Выходите ли вы на какие-то протестные акции в эмиграции? Есть ли в этом смысл?

— Местная политическая жизнь меня здесь абсолютно интригует, это правда. Возможно, я к ним присоединюсь, в зависимости от того, как оно будет развиваться. Конечно, ЛГБТ-вопрос меня здесь волнует сильно, это ко мне относится непосредственно. Я пока чувствую себя просто недостаточно вставшим на ноги, не хочется, чтобы меня побили или еще что-то. Вот меня побьют, а у меня нет еще этой медицинской страховки, или начнут мне шить какую-то статью, хотя здесь, по-моему, нет таких статей, которые шьют задержанным на митингах — это такое приятное разнообразие. Тем не менее, я не хочу пока создавать другим людям проблемы, когда буду способен сам, своими ресурсами, из них выбираться — буду, наверное, выходить. Но есть и другие формы гражданского участия: НКО, гумпомощь, все дела.

Есть ли у вас родственники или друзья, которые поддерживают войну?

— С семьей очень повезло, просто крепость, единодушная абсолютно ситуация в семье. Ну, все, конечно, время от времени как-то вентилируют и справляются с этим как могут, но понимаем, что нужно друг друга поддерживать. Есть среда людей, связанных с деятельностью, например, школа — я там с преподавателями, я там со школьниками — или экологи. Люди все плюс-минус думают одинаково, но у людей в России есть за два года воспитанный навык двоемыслия и навык распознавать своих. Политические беседы ведутся, но ведутся по кухонькам, по админкам, когда люди знают, что все свои, что можно друг другу доверять. Не обязательно это круги абсолютно согласные, там вполне могут быть дискуссии. Например, эмигрантка из Туркмении — вот она будет говорить: «Ой, да ты, Кирюш, не уезжай. Эмиграция — это очень сурово, очень больно, не то, что ты имеешь, то есть бывает еще хуже. Не делай необдуманных шагов, не делай необратимых поступков». Я тоже как-то представляю свою перспективу, мы как-то договариваемся, но сходимся на том, что доверяем суждению друг друга, просто держим друг за друга кулачки. И люди могут приходить из разных информационных сред. В семьях у них думают разное, у многих — в особенности про школьников говорю — война просто гражданской войной прошла по семье, это печаль, это беда. И можно с ними это обсуждать, но, в общем-то, люди всегда пытаются поддерживать грань того, до каких пор это уместно, когда это становится слишком тяжело, потому что каких-то вопиющих борцов за справедливость в России никто не любит, эти люди не только себя подставляют. Люди в Москве, в России знают, что нужно как трава, прикладываться к земле, чтобы не сопротивляться ветру, который снесет. А делать нужно много важных дел, которые государство делать за тебя не будет. Мужики делать не будут, потому что они либо уехали, либо воюют, либо померли. Нужно просто выполнять свои обязанности и тешиться тем, что ты делаешь, что можешь. Это, в общем, людей там держит, это и меня долгое время держало.

Каково вам в эмиграции?

— Ну, как, по-разному. Конечно, воздухом здесь дышится посвежее, я вот чувствую за эти полтора месяца, что я какой-то контакт с Россией теряю. Я поясню какой. Не вечно же терзаться болью, безнадегой, страхом, ужасом, отчаяньем, всем таким. Нужно радоваться жизни, а то когда еще? Опять же, взаимодействий со школьниками много, я от них этому радуюсь, что война войной, а личная жизнь по расписанию, первая любовь, первый секс, первая бутылка пива, первое выступление со сцены, поступление в универ. Какие-то такие штуки — важные жизненные, вот эти вот milestones, достижения, их нужно достигать. И этим можно питаться, этому можно радоваться. Можно также гулять с друзьями, тусить, с оглядкой на то, что лучше делать, а чего лучше не делать, а иначе совсем свихнешься. И пока ты там присутствуешь, ты по новостям, по слухам, по рассказам друзей, просто по тому, что ты видишь, по количеству сотрудников полиции в метро, например, ты понимаешь, когда нужно прямо бояться-бояться, а когда можно немножко попуститься. Понимаешь, что днем, например, лучше как-то вести себя поцивильнее, а ночью есть свои какие-нибудь дворики, подмосковные города, квартирки, где можно уже об этом говорить спокойно, встречного любого считать за человека, которому ты можешь доверять. Как-то так чувствуешь правила игры. Вот теперь я здесь, поэтому меня все пугает, пугает больше вот эта мысль возвращаться туда, потому что я не знаю, как там изменились правила игры за эти полтора месяца. Они меняются каждую неделю. Здесь, скажем так, свои правила игры, тоже очень интересные. Радует взаимовыручка эмигрантского сообщества, радует, что здесь просто много ясных умов, много людей, которые уехали по идейным соображениям. От этого питаюсь, но бытовуха долбит, работу найти не могу, здоровье ухудшается. Я думал, что я с этим справлюсь, это сложно, но, наверное, справлюсь.

Вы хотели бы вернуться в Россию?

— Ну, я человек дела, мне это важно. Если у меня нет занятости, то я себя ем за то, что я бездельник и не реализую свой потенциал. Если я работаю за деньги, которые я могу получать в Макдональдсе, но в какой-нибудь некоммерческой организации, и делаю полезное дело, чувствую от людей благодарность за свою работу, это мне абсолютно помогает выносить штормы и бедствия. Там будет много работы, чтобы чинить страну и обеспечивать лучшее будущее для нашей нации, для нашего народа. И эту работу нужно делать нам, а не кому-то еще. Я вижу эту работу достойной для себя, а себя достойным для этой работы. Как поэт я все-таки работаю с русской словесностью, поэты русскоязычные нигде не нужны, как бы мы здесь классно ни тусовались — ни в Тбилиси, ни в Берлине, нигде. Мы нужны у себя на родине.

Что должно произойти, чтобы вы могли вернуться в Россию?

— Говоря из прагматических соображений, у меня три требования: это отмена гомофобного законодательства, гомофобных репрессивных практик, освобождение политзаключенных и моих друзей и, конечно, конец военных действий. Плюс-минус пока не важно, на каких условиях. Хотелось бы, конечно, одного исхода, а не другого, но будем работать с тем, что будет.

Каким вы видите будущее России?

— Шутили про меня друзья однажды, что я новый Пелевин или новый Сорокин: хочу описать новую русскую национальную идею после поражения. Но да, как-то наша страна много потерпела поражений на своем веку — и вот очередное. Есть вот этот tilt, есть вот этот — если говорить про патриархальную сторону нашей культуры — ресентимент, желание отыгрыша, какое-то возвращение к величию, желание исправить ошибки прошлого, но это подход, который просто заставляет людей делать еще больше и больше ошибок. Вот нужно как-то достичь нашего русского Never again — никогда больше. Я это вижу, наверное, как конец сталинской эпохи, как 20-й съезд КПСС. То есть это опубликование архивов, это какой-то общественный консенсус касательно неправильной политики последних лет десяти как минимум, и затем, через цивилизованные решения, через какое-то сотрудничество и с другими странами, и с разными группами населения внутри страны, с разными нациями, с разными классами, с представителями разных профессий как-то договариваться о том, что делать, когда мы свергли тех людей, которые указывали нам, что нам делать, как нам решить самим, что делать, уважая требования друг друга.

Кто виноват в этой войне?

— Персонально Путин, очевидно. А так? Такого рода разговоры я обычно веду с людьми все-таки на уровне «я тут не умный, расскажите мне вашу точку зрения, а я её как-то там внутри себя аккумулирую и, может быть, соберусь с какой-то цельной картиной, но я не готов ее ни на кого особенно вешать». Потому что это могут быть частные грехи, частные загоны, какие-то амбиции. Вот хочется все-таки говорить в терминах каких-то грехов, потому что это все божьему суду судить, черт возьми. Это все слишком уже переплелось в бюрократические нормы, в документальные решения, в новые законы, в новые практики. Это уже такой дерн, который нужно целиком забирать и пропалывать его, долго и с холодной головой. Много может быть принято эмоциональных решений, опять же, с каким-нибудь судом над неправыми, с люстрациями и всем прочим. Здесь, кстати, меня позабавило, когда я сюда приехал, что русские эмигранты, они радикализуются в этой своей ненависти к режиму. Я считаю, что это, наверное, нормально и, возможно, со мной тоже произойдет. Черт его знает, здесь можно более свободно чувствовать вот эту фрустрацию от того, что твое государство выгнало тебя с родины, заставило тебя уехать, бросило тебя на произвол судьбы. По-хорошему, если мы хотим заботиться о благополучии нас, наших семей, нашего народа, то нам просто нужно верить в суд, который покарает виновных, и нам нужно не упиваться злорадством расправ. Нам нужно думать о нас, а не о них.

Чего вы боитесь?

— Ну, я боюсь, что это затянется. Я никогда не считал, что это надолго, и вот это уже как минимум два года тянется. Разные прогнозы от разных людей слышу, а я вот свои не люблю составлять, потому что чем больше их составляешь , тем страшнее. Хочется жить моментом, хочется понимать момент времени, где ты нужнее, где ты полезнее. Сейчас я вот думаю, что я полезнее здесь, мне важно себя сберечь, желательно бы окрепнуть и обрести новые навыки, которые понадобятся на родине, когда я туда вернусь.

Что дает надежду?

— Приоритеты дают. Пока нет надежды, какая разница, сидишь ты дома или ходишь на работу, или там, не знаю, пьешь таблетки или пьешь водку? Есть надежда — есть план на будущее. Может быть эта надежда тонкая, хлипкая, не самая убедительная, но это просто будущее, которое достойно того, чтобы быть. Мы можем пригласить это будущее в нашу жизнь, если мы откроем для этого дверь, расчистим мусор, будем готовы к тому, что произойдет. Если мы не будем готовы к тому, что произойдет, тогда оно не произойдет или произойдет без нас. Нужно верить в лучшее — это витальность, это базовая жизненная задача.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

EN